May 21st, 2017

облака

Евгений Ухналёв

"Это мое" - это воспоминания петербургского художника (наиболее известного по геральдике и работе в Эрмитаже), название картины и в некотором роде важная часть жизненной философии (позиция - "это мое": немного мещанская, откровенная, цепкая).
Ухналёв, кажется, очень непосредственный человек, так и пишет о событиях и своей жизни. По большем части не о себе, а о других и окружающем. Это крайне субъективный слепок времени, выпуклый лагерем, тюрьмой, творчеством, политической позицией, открытостью, характерностью, самостью. Он ни разу не жалуется, но много раз злится, досадует. Он восхищается мелочами, наблюдениями, черточками. Он дышит красотой и чужой добротой. Он не любит безобразие во всех его формациях, он будто отгораживается от тлена, повторяя о других "не жив", вместо "мертв". Хотя прекрасно знает, что такое упадок, скрупулезно всю жизнь исследует его.
Он во многом рисуется, но делает это честно и с уверенностью, рассуждая о таланте, о человеке. Вообще, книга написана им в пожилом возрасте, а чувство, будто пишет юный человек: с жаром, максимализмом, кое-где нигилизмом, опять-таки с непосредственностью (кажется, ключевая его черта, ведущая). Это здорово - читать его, хоть и не скажу, что об Ухналёве создается впечатление как о безусловно приятном человеке, он не "правильный".
И очень любопытно было читать у него о Петербурге. Эта петербургская черта - постоянно твердить о погоде, ждать от нее чего-то, зависеть от нее, - это знакомо, забавно и неспроста. И наблюдения о городе как о неживом тонки и интересны.
Хорошая книга о поисках себя, которая подтверждает, что слишком во многом найденность - это везение, а потом работа.



Или, например, в ноябре 1937 года мы шли с отцом через Дворцовую площадь, было так же серо и холодно, в этом городе всегда холодно.


За мамой тогда ухаживал директор Кировского завода Николай Дмитриевич Пузырев, чудесный дядька. Раньше он был мужем маминой подруги, с которой она была в Испании, но они уже разошлись, и эта подруга, что называется, как бы отдала своего мужа маме.


И уехали в Свердловск, совершенно не представляю, по какой причине.
Это был самый страшный период нашей эвакуации. Голод был почти такой же, как в блокадном Ленинграде. И ужасно неприятный народ. Для меня, как ни странно, это ощущение осталось на всю жизнь. Урал – это страшные люди, какие-то генетически жестокие. И они сами не понимали этого, им такое в голову не приходило. Они так живут, они такие и есть.


Вокруг практически тундра. Россия ведь голая страна. Это только разговоры про березки. Ни черта не растет вокруг.


Уезжая в эвакуацию, люди, конечно, брали с собой самое наиболее ценное, наиболее хорошее, наиболее новое, наиболее крепкое, и теперь все это менялось на картошку. Странный, странный фрукт эта картошка. Если жить только на ней одной, то можно прожить, наверное, до ста лет.


Взрослые могут быть шутниками-идиотами, но где-то на третий раз им надоест. А дети могут сто раз повторять одно и то же.


Еще ее сестра жила – неприятное существо, даже не верилось в ее существование.


Не сказать, что город был весь разрушен, нет. Он был не разрушен, а… заброшен. И мы с мальчишками бродили по этому городу, лазили везде. Где мы только не были. И везде видели эту заброшенность, запущенность. На Васильевском острове в районе улицы Кораблестроителей, где в то время еще не было ничего, никакой застройки, никакого мощения и асфальта, а только “плирода”, примерно там, где ложная могила декабристов, раскинулся большой, длинный и совершенно пустынный пляж. Светило яркое солнце. На пляже стояла носовая часть огромной деревянной баржи. Мы подошли и увидели, что в ней выпилены два-три окошечка, под каждым окошечком – ящики с цветами, приделана лесенка, рядом территория огорожена, там тоже что-то растет. А внутри живут люди. Как-то устроились, независимо от всяких жилконтор, живут сами по себе. Меня до сих пор не покидает ощущение, что они были счастливы.


Collapse )

(с) Это мое