January 23rd, 2018

облака

Георгий Иванов

Он довольно быстро стал своим в поэтических кругах Петербурга (Блок, Северянин, Гумилёв, Ахматова, Гиппиус — это тоже кое-что объясняет), выходит, что в 16 лет. И ещё до 30 перебрался в Европу: Берлин, Рига, Париж. Он не хочет быть никем, кроме поэта, но пишет мало (ленив), и со Второй мировой все как-то разваливается. О Георгии Иванове так мало информации, что сложно разобраться, правда ли, что симпатизировал нацистам, и как именно его воспринимали более широкие, нежели поэтические круги в СССР. Однако, кажется, писал он достаточно откровенно и погранично для среднего человеческого восприятия, чтобы не быть персоной грата даже в по-настоящему отпетом во все времена Париже.
Нина Беберова пишет, что «он был не германофилом, а потерявшим всякое моральное чувство человеком, на всех углах кричавшим о том, что он предпочитает быть полицмейстером взятого немцами Смоленска, чем в Смоленске редактировать литературный журнал». Его супруга Ирина Одоевцева (которая оставила то немногое, что может помочь понять, кто такой Иванов) пишет, что в старости он стал кем-то вроде желчного Дэвида Боуи: «без возраста, без пола, без третьего измерения (но кое с каким четвёртым)».
Мне не по душе его стихи, но хочу выделить поэтическую повесть «Распад атома», потому что это кое-что уникальное. Такой по-морозному дисцилированный до порезов поток подсознания, от которого и жутко, и дух захватывает, как при оргазме, когда внутри перебивают друг друга: «О, подольше, подольше. Скорей, скорей». В «Распаде атома» именно так приходит чувство жизни, смерти и оторопь. Оргазм с его мышечной и эмоциональной реакцией нисходит к моменту смерти, их ещё более роднит эпизод некропедофилии. А онанизм — семя выливающееся в пустоту, — почти репетиция окончательного человеческого несуществования и констатация его непостижимого смысла (если не бессмыслицы): «"Ничего, ничего, молчание", — бормочет Гоголь, закатив глаза в пустоту, онанируя под холодной простыней». Иванов несколько раз вспоминает слова Толстого из дневниковой записи после первой брачной ночи: «Это было так прекрасно, что не может кончиться со смертью». Под конец повести он меняет «прекрасно» на «бессмысленно».
Иванов пишет так, что можно подумать, живой и сейчас, а ведь родился в конце 19 века. Подсознание более вневременное, чем поверхностное, окультуренное временем сознание? Как будто так. Это маленькая повесть удивительна. Она вроде безболезненной, почти нежной вспышки клинической смерти, которая оставляет вас наедине со всем огромным миром, с изнанки собственных о нем вопросов, то есть, в небытии, но живыми. Отчего совершенно невыразимые ощущения.

В «Распаде атома» есть эпизод с австралийскими зверьками-размахайчиками. По-моему, люто-саркастично, что кто-то догадался его опубликовать в 1990 году в детском журнале «Трамвай».



В кафе сидит человек. Обыкновенный человечек, ноль. Один из тех, о которых пишут после катастрофы: убито десять, ранено двадцать шесть. Не директор треста, не изобретатель, не Линдберг, не Чаплин, не Монтерлан. Он прочел газету и знает теперь, как настроено общественное мнение Англии. Он допил кофе и зовет гарсона, чтобы расплатиться. Он рассеянно думает, что ему дальше делать — пойти в кинематограф или отложить деньги на лотерейный билет. Он спокоен, он мирно настроен, он спит, ему снится чепуха. И вдруг, внезапно он видит перед собой черную дыру своего одиночества. Сердце перестает биться, легкие отказываются дышать. Мука, похожая на восхищение.


То, что удавалось вчера, стало невозможным сегодня. Нельзя поверить в появление нового Вертера, от которого вдруг по всей Европе начнут щелкать восторженные выстрелы очарованных, упоенных самоубийц. Нельзя представить тетрадку стихов, перелистав которую современный человек смахнет проступившие сами собой слезы и посмотрит на небо, вот на такое же вечернее небо, с щемящей надеждой. Невозможно. Так невозможно, что не верится, что когда-то было возможным. Новые железные законы, перетягивающие мир, как сырую кожу, не знают утешения искусством. Более того, эти — еще неясные, уже неотвратимые — бездушно справедливые законы, рождающиеся в новом мире или рождающие его, имеют обратную силу: не только нельзя создать нового гениального утешения, уже почти нельзя утешиться прежним.


Полюбить кого-нибудь больше себя, а потом увидеть дыру одиночества, черную ледяную дыру.


Два миллиарда обитателей земного шара. Каждый сложен своей мучительной, неповторимой, одинаковой, ни на что не нужной, постылой сложностью. Каждый, как атом в ядро, заключен в непроницаемую броню одиночества. Два миллиарда обитателей земного шара — два миллиарда исключений из правила. Но в то же время и правило. Все отвратительны. Все несчастны. Никто не может ничего изменить и ничего понять. Брат мой Гете, брат мой консьерж, оба вы не знаете, что творите и что творит с вами жизнь.

(с) Распад атома