Даша (danilovna) wrote,
Даша
danilovna

Евгений Ухналёв

"Это мое" - это воспоминания петербургского художника (наиболее известного по геральдике и работе в Эрмитаже), название картины и в некотором роде важная часть жизненной философии (позиция - "это мое": немного мещанская, откровенная, цепкая).
Ухналёв, кажется, очень непосредственный человек, так и пишет о событиях и своей жизни. По большем части не о себе, а о других и окружающем. Это крайне субъективный слепок времени, выпуклый лагерем, тюрьмой, творчеством, политической позицией, открытостью, характерностью, самостью. Он ни разу не жалуется, но много раз злится, досадует. Он восхищается мелочами, наблюдениями, черточками. Он дышит красотой и чужой добротой. Он не любит безобразие во всех его формациях, он будто отгораживается от тлена, повторяя о других "не жив", вместо "мертв". Хотя прекрасно знает, что такое упадок, скрупулезно всю жизнь исследует его.
Он во многом рисуется, но делает это честно и с уверенностью, рассуждая о таланте, о человеке. Вообще, книга написана им в пожилом возрасте, а чувство, будто пишет юный человек: с жаром, максимализмом, кое-где нигилизмом, опять-таки с непосредственностью (кажется, ключевая его черта, ведущая). Это здорово - читать его, хоть и не скажу, что об Ухналёве создается впечатление как о безусловно приятном человеке, он не "правильный".
И очень любопытно было читать у него о Петербурге. Эта петербургская черта - постоянно твердить о погоде, ждать от нее чего-то, зависеть от нее, - это знакомо, забавно и неспроста. И наблюдения о городе как о неживом тонки и интересны.
Хорошая книга о поисках себя, которая подтверждает, что слишком во многом найденность - это везение, а потом работа.



Или, например, в ноябре 1937 года мы шли с отцом через Дворцовую площадь, было так же серо и холодно, в этом городе всегда холодно.


За мамой тогда ухаживал директор Кировского завода Николай Дмитриевич Пузырев, чудесный дядька. Раньше он был мужем маминой подруги, с которой она была в Испании, но они уже разошлись, и эта подруга, что называется, как бы отдала своего мужа маме.


И уехали в Свердловск, совершенно не представляю, по какой причине.
Это был самый страшный период нашей эвакуации. Голод был почти такой же, как в блокадном Ленинграде. И ужасно неприятный народ. Для меня, как ни странно, это ощущение осталось на всю жизнь. Урал – это страшные люди, какие-то генетически жестокие. И они сами не понимали этого, им такое в голову не приходило. Они так живут, они такие и есть.


Вокруг практически тундра. Россия ведь голая страна. Это только разговоры про березки. Ни черта не растет вокруг.


Уезжая в эвакуацию, люди, конечно, брали с собой самое наиболее ценное, наиболее хорошее, наиболее новое, наиболее крепкое, и теперь все это менялось на картошку. Странный, странный фрукт эта картошка. Если жить только на ней одной, то можно прожить, наверное, до ста лет.


Взрослые могут быть шутниками-идиотами, но где-то на третий раз им надоест. А дети могут сто раз повторять одно и то же.


Еще ее сестра жила – неприятное существо, даже не верилось в ее существование.


Не сказать, что город был весь разрушен, нет. Он был не разрушен, а… заброшен. И мы с мальчишками бродили по этому городу, лазили везде. Где мы только не были. И везде видели эту заброшенность, запущенность. На Васильевском острове в районе улицы Кораблестроителей, где в то время еще не было ничего, никакой застройки, никакого мощения и асфальта, а только “плирода”, примерно там, где ложная могила декабристов, раскинулся большой, длинный и совершенно пустынный пляж. Светило яркое солнце. На пляже стояла носовая часть огромной деревянной баржи. Мы подошли и увидели, что в ней выпилены два-три окошечка, под каждым окошечком – ящики с цветами, приделана лесенка, рядом территория огорожена, там тоже что-то растет. А внутри живут люди. Как-то устроились, независимо от всяких жилконтор, живут сами по себе. Меня до сих пор не покидает ощущение, что они были счастливы.


Я ходил в СХШ, носил показывать какие-то свои рисунки. Нас тогда действительно смотрели, причем смотрели тщательно, и на самом деле определяли, рисуешь ли ты или говняешь по-детски. Потом были вступительные экзамены – рисунок, живопись, композиция, был очень большой отсев. В результате собрались очень достойные мальчишки и девчонки. Сейчас почему-то отбирают уже не так строго. Я бы даже сказал, что вообще не отбирают. То есть социализм победил. Основа социализма состоит в том, что все имеют право, все имеют равные возможности, никого нельзя дискриминировать, каждый может делать едва ли не все, что хочет и как хочет. Это такой западный социализм, который проникает везде. В том числе и в искусство.


Очень хорошо помню свою первую попытку курения. Откуда-то я достал одну беломорину – “Беломор” тогда был самым распространенным видом папирос, хотя были и дешевле. Помню, что стояла зима. И я понял – хочу попробовать. Почему-то я проделал страшно сложную работу – пошел на чердак, с чердака на заснеженную крышу, подошел к одной из труб, прислонился к ней, закурил и почувствовал: “Боже, какой ужас!” Не тошнило, но страшно закружилась голова, я еле спустился по крыше обратно к слуховому окну. Долго отдыхивался, приходил в себя, подальше забросил окурок.


Или, например, был паренек примерно того же возраста, что и я. Как-то так получилось, что он практически ничем не запомнился, потому что был совершенно неинтересен. Единственное, он ужасно раздражал, потому что все время подвывал: “Соколовская гитара. До сих пор в ушах звенит”. А дальше он слов не знал.


Страна в какой-то момент раскололась на тех, кто говорил: “Ну не били, и ладно”, и на других, сидельцев, которые не могли объяснить. Может, именно этим можно объяснить некий антагонизм, который есть в нашем обществе. Мы были разделены, причем, мне кажется, это разделение специально провоцировалось властями, специально насаждалось. Так легче управлять.


Тогда еще не было клеток, зверинцев, как сейчас, мы просто сидели за загородкой. И перед каждым из нас сидел адвокат, и это был совершеннейший фарс. Речь каждого адвоката начиналась с того, что “мозг холодеет от преступлений этого человека”, и так далее, и так далее. “Но я считаю, что… Прошу суд учесть… его возраст, его идиотизм… ” Но мозг у них холодел все равно.
На Шпалерке, в Большом доме и еще много где сидели только политические, с уголовниками нас не смешивали, и за это я очень благодарен системе.


Сначала мы не знали, что это породные отвалы. Они горели, шел сизый дым, тянулся неразрываемой полосой. Потом мы узнали, что это самовозгорания, так как в породе остаются частицы угля, они и горят. Вся Воркута была пропитана этим сизым дымом, угаром, к которому пришлось долго привыкать.


Но открытых конфликтов не было, просто каждый пытался подсидеть ближнего. Но меня это не касалось, я вообще никто, художник. А художник, как и дневальный, – говно.


Эта безразличная система была выстроена так, что не могла не причинить тебе зла.


Для меня с некоторых пор этот критерий – доброта – приобрел огромное значение. Я чувствую, что человек добрый или недобрый, и для меня этого достаточно.


...количество дряни во все времена сохраняется, плюс-минус процент.


Когда мы вышли оттуда, и я в том числе, мы стали другими. Мы были лучше там, когда сидели. Не из-за того, что там “страдание”, – чушь это все собачья, не особо мы там и страдали. Но там мы были личностями, каждый из нас. А потом мы вышли, и, наверное, произошла адаптация под тех, кто был здесь, кто не сидел, подстройка – я такой же, как вы. Стерлось то, что было у каждого, стерлась индивидуальность. Мимикрия – страшная черта, жуткая. Но никуда от нее не деться.


Только вдруг подумалось, что вот в Древнем Риме, например, существовал постулат – за одно преступление полагается одно наказание, два раза за одно и то же не судят. А у нас это правило было перечеркнуто. Я вспоминаю случай моего приятеля Славки Муравьева, которому дали десять лет, а потом снова засудили за то же самое. Они вдруг поняли, что повели себя как идиоты, не расстреляли, а дали десять лет, которые он отсидел. И они исправили свою ошибку – снова осудили его, потом еще – он отсидел более четверти века, а потом его все равно расстреляли.
В те времена существовал совершенно реальный термин – “повторник”. То есть он отсидел, вышел, а потом сел вторично по тому же обвинению, может быть, несколько видоизмененному… Сейчас исследуют мозги маньяков, находят там какие-то отличия от мозгов нормальных людей, так вот, неплохо бы изучить мозги всех этих советских деятелей – там тоже, думаю, не все в порядке было.


«Архитектор в Эрмитаже? А что там делать? Там же уже все построено!»


...когда я еще только начинал работать в Эрмитаже, откуда-то пошел слух, что я наркоман. Откуда? Оказывается, они заметили, что после обеда у меня меняется настроение. А я просто поел!


Если кто-то может проявить какую-то микровласть, он это обязательно использует. И по сей день так. Очевидно, это пройдет только с исчезновением всех советских людей независимо от их национальности. А пока они все не вымрут, это не исчезнет.


Ленинград всегда был для меня… немного странным. В этом городе есть какая-то маленькая тайна, какой-то сглаз. Город как город, но его очень давно сглазили, что, очевидно, связано с его трагическим рождением. Стало модным рассказывать про Великого Петра, его преобразования и про то, как он своей волей создал этот город, но еще ни разу не говорили, сколько для этого было принесено жертв. И вся наша страна в целом, и этот город в частности – пространства безвестных жертв.


Я не могу сказать, что люблю его [Петербург], и не могу сказать, что не люблю.


Я не выношу ленинградские новостройки, пяти– и девятиэтажки, потому что они – не этого города, а всех городов России. По моим ощущениям, с точки зрения архитектуры город закончился примерно в 1917 году, потом началось уже не то.


Мне вообще важно, чтобы было красиво. Я люблю пейзаж, но редко его изображаю, потому что в нем нет главного моего бзика – времени. Время не оставляет своей печати на пейзаже.


В мире нет города, похожего на Ленинград. Есть города, похожие друг на друга, но они абсолютно живые: Париж, Лондон, Берлин, Прага. А Ленинград – он как будто немного неживой.


Но я счастлив, что все-таки понял, что мое, а что нет, потому что большинство людей так до конца жизни и не понимают. Когда ты куда-то там поднимешься или, наоборот, опустишься, у тебя будет спрошено: для чего ты жил, что ты делал, что от тебя осталось? И я уверен, что каждый человек должен оставить после себя какой-то материальный или духовный памятник – рисунки, тексты, неважно. Потому что очень сложно будет ответить на вопрос: “Что вы сделали в своей жизни, будучи обеспеченными едой и жильем?”.


Несколько лет назад мы с режиссером Гутманом поехали в Воркуту. То, что я там увидел, до сегодняшнего дня не складывается для меня в единый образ. Потому что во мне теперь живут два воспоминания – то, что было, когда я сидел в лагере, и то, что я увидел теперь. Словно два снимка, наложенных один на другой. [...] Я помню замечательных людей, чудесные отношения с ними, которых, как ни странно, здесь, на большой земле, на воле, я уже почти не встречал. Что это за сюрреалистический мир, в котором мы живем?


Для меня загадка, как так получилось, что длинная жизнь оказалась насыщенной всевозможными мелкими событиями, чаще всего – путаными, сумбурными, бесполезными. Когда Троцкого спросили, как бы он хотел прожить свою жизнь, если бы мог начать ее сначала, он ответил – точно так же, каждую секунду он бы хотел прожить так, как прожил. А мне сейчас кажется, что за все восемьдесят лет моей жизни нет ни одного мгновения, которое я бы хотел прожить так, как прожил.

(с) Это мое
Tags: writers
Subscribe

Posts from This Journal “writers” Tag

  • Love Letter

    Это " любовное письмо" от Флориана Иллиеса к Каспару Давиду Фридриху. Кажется, любовные письма – это классно. Книга "Zoo"…

  • Кармен Мария Мачадо

    «Кармен Мария Мачадо!» – хочется мне воскликнуть голосом афроамериканской женщины, – «Damn, girl, что ты…

  • Саманта Швеблин

    Эта книга про игру в отношения, питомца, родного, партнера - кентуки может стать кем угодно. Когда ты покупаешь (и задорого) кентуки и включаешь,…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments